Сперанский был потрясен. Мало того, наступил черед прямых оскорблений. Стоило петербургскому изгнаннику появиться на центральных улицах или у гостиного двора, как подученные взрослыми ребятишки начинали бегать за ним и кричать: «Изменник, изменник!». Среди самых нелепых обвинений приписывали ему связь с агентами Наполеона. В переписке архиепископа Аркадия с братом и другими лицами строки о ссылке Сперанского лаконичны, но вполне ясны по своему смыслу. «О пребывании его в Нижнем Новгороде и Перми не могу ничего сказать, — сообщил в 1854 году Михаил Третьяков, — кроме того, что он... писал к родительнице своей письмо: Милостивая государыня матушка!.. На счет мой будут доходить до Вас слухи. Вы их не презирайте, они как вошли, так и исчезнут. Я имею верную надежду быть на прежнем месте».
Надежды оставались надеждами. Сперанского люто ненавидели малограмотные пермские чиновники. Ведь он был «сочинителем» указа, по которому каждый поступающий на государственную службу должен представить свидетельство об окончании университета или сдать особые экзамены. Чиновники цедили сквозь зубы: «Проклятый попович...», А гимназисты, отпрыски богатых и влиятельных пермских фамилий, однажды забросали Сперанского грязью, когда тот появился вблизи мужской гимназии. После этого Сперанский избрал другой маршрут для своих прогулок. Он оставлял центр города и отправлялся вдоль пустынного берега Камы вниз по ее течению к бедняцкой слободе Слудке. Тропа эта проходила мимо консистории, кафедрального собора, духовной семинарии. И почти на всем пути ему встречались люди духовного звания или семинаристы, частые победители в кулачных боях с гимназистами.
Пермский летописец Федор Прядильщиков свидетельствовал: «Жители Слудки, вечно трудившиеся над выделкой кож, отнюдь не беспокоили посетителя их слободы, украдкой выглядывали из окон на величавую фигуру петербургского генерала и удивлялись, что при поклонах, делаемых ему мимо идущими семинаристами, он вежливо кланяется, снимая шляпу, . а не держит себя столбом, как пермские важные господа. К чести семинаристов, исконных обитателей Слудки, надобно сказать, что они, вероятно по примеру наставников, смотрели с благоговением на человека, поднявшегося из их среды и, таким образом, были единственными почитателями того, к кому так оскорбительно отнесся весь город».
В неопубликованном послании к казанскому профессору Скандовскому Аркадий писал: «Пермское житье графа было очень незавидное, он нуждался даже в пропитании. Он нашел или получил себе приют у одного купца Попова, где со своей дочерью Елизаветой Михайловной жил, то занимая деньги, то продавая вещи, чтобы содержать себя». Сперанский вызвал в Пермь всю семью, переехал на другую квартиру, но ничего не менялось в отношении к нему местного общества. Отставной статс-секретарь пишет царю полное отчаяния письмо: «Прибыв в Пермь, я силился, по возможности, привыкать к ужасам сего пребывания. Между тем здешнее начальство признало за благо окружить меня не неприметным надзором, коего, вероятно, от него требовали, но самым явным полицейским досмотром, мало различным от содержания под караулом. Приставы и квартальные каждый почти час посещают дом, где я живу, и желали бы, я думаю, слышать мое дыхание, не зная более, что доносить. Если бы я был один, я перенес бы и сии грубые досмотры; но среди семейства быть почти под караулом — невыносимо...».
Минуя полицейские кордоны, письмо это тайно, под платьем, привезла из Перми в Петербург и переправила в Зимний дворец дочь Сперанского, Елизавета Михайловна, в замужестве Багреева-Фролова. Позднее она содержала в Петербурге литературный салон, частым гостем которого был и Александр Сергеевич Пушкин. По свидетельству современников, Елизавета была влюблена в поэта. Через Багрееву Пушкин мог также узнать немало, подробностей об изгнании ее отца. Хотя Пушкин и писал, что «от судеб защиты нет», в роковой судьбе изгнанника произошли перемены к лучшему. В 1814 году, когда русские войска вступили в Париж, Сперанский был возвращен из пермской ссылки, а в 1819 году назначен генерал-губернатором Сибири...
Но то, что образованнейший человек своего времени Михаил Сперанский в глазах врагов (и даже друзей!) оставался «поповичем», очень наглядно, причем с особой остротой, показала пермская ссылка. Рассказывая об изгнании, Сперанский мог поведать Пушкину некоторые эпизоды своей горестной жизни ов Перми, из которых, наверное, и родились черновые записи поэта, оставшиеся до конца нерасшифрованными. Почему?
Пушкин не все доверял бумаге, так как знал, что его письма читают люди в голубых мундирах. Могли жандармы прочесть и дневник, черновые наброски. Футляр с металлическим замочком, куда Пушкин прятал свой дневник от любопытных глаз, не мог быть надежной защитой от возможного вероломства. К этому надо добавить, что история изгнания Сперанского оставалась запретной темой и после смерти поэта. Раскрывать детали отставки и ссылки статс-секретаря значило бросать тень на Александра I. Сам Сперанский умер в 1839 году. Все его бумаги (как до того и бумаги Пушкина) были опечатаны прежде, чем положено в гроб тело тайного советника. Хоронили графа «по билетам», коими в процессию было допущено лишь шестьсот человек. Но людей пришло значительно больше, особенно из «низшего сословия». Хотя в процессии и участвовали Николай I с наследником престола, отношение к Сперанскому осталось по-прежнему разноречивым со стороны правительства и публики. Тобольский епископ Владимир писал Аркадию в 1843 году, что у него хранится текст «преинтересного» письма Сперанского к Александру I (по-видимому цитированного выше). Но и тогда письмо считалось кощунственным и опасным с точки зрения епископа: «Я не могу и боюся его пересылать...».
Еще важнее в этой связи мнение о Сперанском, высказанное товарищем Пушкина по литературному обществу «Арзамас» Филиппом Вигелем в 1847 году. В ягель, носивший среди арзамасцев кличку Ивиков Журавль за свою дотошность и меткость в суждениях, писал биографу Корфу: «Ни вы, ни я, что бы мы ни делали, совершенно беспристрастно о нем говорить и писать не можем. Конечно, и вы и я на его месте не поступили бы иначе, как он. Но что делать». Строки эти взяты из сохранившегося в рукописи письма Филиппа Вигеля, кстати, в свое время посетившего Пермь. Вигель сам служил чиновником под началом Сперанского, а еще раньше устные рассказы Ивикова Журавля любил слушать Александр Пушкин. И в этом послании Вигеля личное критическое отношение к Сперанскому очень тесно переплетено с общественной оценкой деятельности реформатора: «Сперва охотно прислушивался я к ропоту подобно мне недовольных, потом долго внимал ожесточенному воплю неученых титулярных и коллежских советников; в последние три года его первого могущества со всей Россией разделял подозрения насчет соумышленности с ее врагами; наконец, собственным рассудком и размышлениями убедился, что вечные его теории нанесли более вреда государству, чем принесли ему пользы».
Внимание и холодность в отношении к Сперанскому чередовались, причем очень резко, как и к самому Пушкину. Будучи в Михайловской ссылке, поэт писал Петру Вяземскому в ноябре 1825 года: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому, что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе». И дальше, как бы предвидя судьбу своего последнего дневника (более ранний был предан огню после восстания декабристов, Пушкин продолжал: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать... суд людей не трудно; презирать... суд собственный невозможно».
Одним из таких мест пушкинского черновика, где перо остановилось «как с разбега перед пропастью»,— и были умышленно нерасшифрованные поэтом строки об изгнании Сперанского. Подробности его пермской ссылки, в том числе и вновь найденные материалы, подтверждают правомерность версии Ильи Фейнберга о происхождении ремарки поэта, проливают луч света на пушкинские «тайны письмена».